— А завтра? На кафедральном семинаре? Вил Абрамыч сказал… — Танечку, как многих дам, снедала томительная страсть на всякий вопрос отвечать тремя вопросами, сопровождая их повествовательным комментарием. Но, памятуя о днях былых, я терпеливо выслушал ее (речь шла о новой попытке Лажевича прорваться к кандидатскому диплому) и поинтересовался опять: Вил Абрамыч у себя? На этот раз она сказала: «Соединяю» — и на экране возникли эбнеровы седины над выцветшими маленькими глазками. — Здравствуйте, Сергей Михайлович. Что-то случилось? — Доброе утро. Случилось, Вилен Абрамович. Правда, скорее приятное, нежели наоборот. Прижав трубку к уху плечом и перебирая какие-то бумаги на столе, он шевельнул бровями.
— Рад слышать. Приятные новости в наше время редкость. Примерно как точка плоскости, не покрытая кривой Пеано.
— Идея у меня, Вил Абрамыч, — произнес я, слегка покраснев. — Богатая идея. Можно сказать, находка!
Мой шеф замер, потом, отодвинув бумаги, откинулся в кресле с просветленным лицом.
— Идея? Это хорошо! Это превосходно, Сергей Михайлович! Я рад и даже, признаюсь, смущен… Давно я такого не слышал: у меня идея! Что вам нужно? Хотите посоветоваться? Или кого-нибудь к вам подключить?
— Попозже, Вил Абрамыч, через месяц. Идея в стадии обдумывания, и я нуждаюсь лишь в тишине и покое. Словом, в творческом отпуске, дабы бродить и размышлять… Больше ничего не надо.
Он кивнул.
— Творческий отпуск? Не возражаю. Что с вашими дипломниками и аспирантом?
— Дипломные работы готовы, осталось только выбрать рецензентов. Аспирант трудится, пишет. Обзор, первая глава… Пока я ему не нужен.
— Вот и отлично. Бродите, размышляйте, а будет такая необходимость — прошу ко мне. Обсудим.
В этом был весь Эбнер — не фанатик, не мученик науки, а преданный ее слуга. Его служение было искренним и чистым, как льды на вершине Джомолунгмы, и я отлично понимал, что обмануть такого человека — великий грех. Но что поделаешь! С одной стороны, я нуждался в свободе от повседневных занятий, ну а с другой — в чем состояло мое прегрешение? Ведь у меня был Джинн и твердое намерение его очеловечить! Вот вам находка и идея — возможно, самые важные за всю историю рода людского.
Добираясь на электричке в Павловск, я предавался таким казуистическим раздумьям, пока не воспрянул душой, утихомирив муки совести. Погода стала решительно исправляться, как это случается в наших краях; ветер стих, день посветлел, и когда я поднялся на крылечко особняка хрумков, в разрывах сизых туч мелькнуло солнце. Добрый знак! Правда, физиономии стражей в вестибюле были мрачноваты, а Николай глядел на меня как лис на куропатку, но это, надо думать, являлось частью их профессионального имиджа.
Кивнув «новгородцам», я не спеша поднялся наверх, в обитель соблазнительной Инессы. Ноги, локоны, ресницы и все остальное было при ней, но — поразительный факт! — прелести ее меня не волновали. Умом я понимал, что она красивее Захры, но этот теоретический вывод никак не касался реальной практики, ибо на практике Захра была красавицей, тогда как Инесса — всего лишь красоткой. Дистанция между этими понятиями огромна, и в ней размещается пропасть всяких вещей — ум, темперамент, очарование, тайна… Что за женщина без тайн! Захра сама казалась тайной, а в чем секрет Инессы? Пожалуй, в том, с кем она спит — с Керимом или с Салудо.
Заметив меня, она побледнела, вздрогнула и заерзала на стуле.
Я с нежной улыбкой полюбопытствовал, не завелись ли у нее глисты, но сделал это на французском, сопровождая поклонами и реверансами. Затем спросил:
— Куда?
— К Петру Петровичу, — откликнулась она, и я проследовал к дверям «усыпальницы», то есть в кабинет генерального директора хрумков.
Петр Петрович Пыж предпочитал солидность в обстановке: стол, подобный саркофагу фараона, темные дубовые шкафы и темные бархатные шторы, диван и кресла, обтянутые черной натуральной кожей. Окна его кабинета выходили во двор, и между ними высилось на подставке гранитное изваяние Ермака, размер три четверти от натурального, зато с секирой и в кольчуге. Сизо, мастер-камнерез, алкаш и мой приятель, клялся, что этот шедевр Петр Петрович ваял с первого секретаря обкома, иркутского или томского. А может, красноярского, но, несомненно, с одного из тех титанов, что прирастали Сибирью могущество СССР.
Керим — нога за ногу, усы встопорщены, глаза сверкают — прочно оккупировал диван, длинный бледный Альберт Салудо спрятался за Ермаком, прислонившись задницей к секироносной длани, а сам Петр Петрович Пыж восседал у стола-саркофага. Внешность у него была примечательная: мощный торс, короткие руки и ноги, огромная голова, но все, чему на ней положено произрастать, — рот, нос, глаза и брови — размещалось на пятачке размером с детскую ладошку. При этом физиономия была широкой и оттого напоминала блин с ушами.
Отвесив общий поклон, я двинулся к столу и выложил деньги.
Пыж принял их с глубоким вздохом, однако пересчитал и начал раскладывать в ряд, денежка к денежке, любовно разглаживая каждую мясистой пятерней. Керим топорщил усы, покашливал и пыхтел, Альберт, затаившись рядом с покорителем Сибири, пронзительно зыркал в мою сторону. Глаза у него были странные: радужина светлая и слитая с белками, так что казалось, что ее вовсе нет — один белесый фон, и на нем колючие черные точечки зрачков.
Молчание длилось, минуя фазы от вежливого и загадочного к напряженному и угрожающему. Пыж старательно складывал банкноты прямоугольником три на четыре, губы Керима кривились в зловещей усмешке, а Салудо, сменив позу, пробовал пальцем, остра ли секира Ермака. Я разглядывал статую и думал, что Сизо, пожалуй, прав: этакой надутой роже не Сибирь завоевывать, а председательствовать у крытых кумачом столов. Впрочем, эти столы были уже историей, хотя Ермаки-председатели не перевелись и в нынешние демократические времена.